Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести - Дмитрий Снегин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я это заметил уже тогда, в больнице. И сказал об этом Фене. Она зло возразила:
— А разве не шарлатан. Нашего уважаемого Саймасая премировали «Волгой». А он что устроил — посадил за руль свою возлюбленную и где-то в степи, конечно, после выпивки (такие дела без водки не обходятся) въехали в глубоченную промоину. Машина вдребезги. Он сломал руку, а полюбовница эта — ее счастье! — отделалась легким испугом.
Тогда я еще не знал, что «полюбовница эта» — дочь Саймасая Алма и, честно признаюсь, плохо подумал о парне. Но в тот же вечер был вынужден переменить свое мнение. Я отдыхал после вечернего чая в прибольничном садике на металлической, бог весть откуда завезенной сюда скамейке. Жара спала, и я наслаждался тишиной и прохладой.
Моисеев подошел ко мне.
— Разрешите?
Я кивнул головой — садись, мол, какие могут быть церемонии. Он сел.
— Скучища тут, не с кем развлечься.
— Ты неподходящий предмет избрал для развлечений, — откровенно съязвил я.
Он снял очки и тогда я впервые заметил, что снял он их без надобности.
— Я не хотел вас обидеть. Я хотел сказать — по-человечески не с кем тут поговорить.
— Любопытно.
— Нет, правда, — упрямо тряхнул он своей курчавой головой и водрузил на место очки. — Вот вы агроном и должны меня понять, если у вас есть сердце.
Это был вызов.
— Понимаю, не просто клубок мышц, а сердце?
— Да!
— Тогда постараюсь.
Ефим встал напротив меня в боевую позу — ноги на ширине плеч, левая чуть выставлена, руки полусогнуты, сжаты в кулаки. Ни дать ни взять боксер на ринге, напружиненный, готовый к бурной атаке. Лишь очки мирно поблескивают.
— Возьмите технику. Как мы ее используем? На семьдесят-семьдесят пять процентов! Многое упирается в качество ремонта, то есть в подготовку что ни на есть наивысшего класса ремонтных рабочих — токарей, электриков, слесарей.
«Э, да ты, парень, с царьком в голове», — радуюсь я про себя.
— Или вот, послушайте, — Моисеев порывисто садится рядом со мной. — Быть может, я заблуждаюсь, но факт остается фактом. Об этом многие говорят, но с оглядкой. А на каком основании?
— Погоди, давай твой факт.
Стараясь сдержать себя, Ефим тяжело дышит, но говорит ровным — на одной ноте — голосом:
— Хорошо, вот он — факт: в прошлые годы сколько зерна погибло? Почернело, сгнило, проросло под открытым небушком?! Почему? Для меня хлеб не только хлеб. Это моя мечта, мой труд, мое богатство, моя любовь, если хотите. Я не якаю, я говорю обо всех. Да кто с сердцем, должен понять.
Я понимаю, но... критиковать мы все мастера. Человек познается в труде. У кого слово не расходится с делом — тот и настоящий человек. И я нарочито ворчливо роняю:
— Складно ты говоришь, Ефим, многое в твоих суждениях правильно. Но скажи — «Волга», которую ты разбил, была сделана рабочими без мечты, без любви?
Моисеев поник, как сраженный стрелою всадник, долго молчал. Страдал, хотя страдание не гнуло его. Хватался за соломинку.
— Отремонтирую, лучше новой будет... Ребята помогут. С деньгами трудно. Но Алма говорила: можно перехватить у Игоря. Он у них работает, — Ефим произвел целую серию таинственных движений, — в недоступном нам мире, но зарплату получает вполне реальными рублями, правда, в куда более солидных размерах, чем мы, смертные.
— «Отремонтирую»... Выходит, парень, глядеть в корень ты не умеешь.
— Умею! — упрямо встряхивает кудрями Ефим — Это, чтобы так жить, когда ни срывов, ни поломок. Но поломки поломкам — рознь, тут тоже есть свой корень и не всегда бывает полезно рубить сплеча, уважаемый Сергей Афанасьевич.
Моисеев подхватил загипсованную руку здоровой и ушел. Он разочаровался во мне, посчитал человеком без сердца. А я был доволен, даже счастлив. Как же — встретил еще одного настоящего друга.
* * *Я знаю степь. И люблю. Люблю во все времена года. Вот разгулялись по немереным просторам январские метели; понеслись, закружились, засвистели снега — день, три дня, неделю. Любо! Перемело дороги, наметала пурга высоченные сугробы — стоят вровень с коньками шифером покрытых домов. И уже к буранному гулу присоединился непокорный, победный гул упорных снегоочистителей. Расступились сугробы, и побежали по дорогам грузовики, автомагазины, агитмашины. К рассвету вызвездило, и ударил в литавры сибирский морозец. А потом взошло солнце — в алом венце. Дивуется: сотни снегопахов готовят впрок влагу для будущего урожая. Далеко разносятся молодые голоса джигитов, ярко румянятся щеки, прихваченные незлобным морозцем. Любо! Здорово!
— Эге-гей! — приветствуют они солнце. — Поспешай, пригревай.
И солнце понимает. Проходит неделя, другая, проходит месяц — все ярче, теплее его лучи, отвеснее их полет. И вот уже где-то на пригорке еще невидимая глазу весна оставила след — подтаял снежок, проступило темное влажное пятно... Земля. И тотчас кто-то хрустально-чисто, тонко, звонко запел:
Капелька за капелькой —СтучиВ тонкую ледовую броню:Это мы рождаемся —Ручьи,Собираем в путь веселую родню.
И верно, вот она — не за горами — веселая родня. Взвилась первым жаворонком в небо. Захмелела птица, потеряла от счастья голову — поет, посвистывает во все свистульки и не замечает, что падает, падает, падает. Не страшно — на милую землю падает.
А земля уже лоснится черным, жирным, поднятым стальным плугом черноземным пластом, и легкий теплый парок висит над ней. Певчая птица робеет перед плодородной силой земли, затихает. Земля принимает зерно, укутывает своей влажной жизнетворной плотью и просит — пой, птица, пой. И жаворонок снова взмывает к небу, рассыпает по миру песню, какой не певали его предки. Не успел он, кажется, замолкнуть, как на пашнях весело, густо, нарядно брызнули зеленя и потянулись к свету, к солнцу, к песне жаворонка, и пахарь уже слышит их лишь ему доступный ласковый шепот: «Живем, живем, живем!»
— Живите на здоровье. Я тут, вместе с вами, — говорит пахарь.
И, чуя его могучую поддержку, хлеба идут в рост, а над ними голубеет до звона чистое небо. Если пахнет северный ветерок, задохнешься от запаха шалфея, иван-да-марьи, горьковатой, дурманящей голову милой золушки степей — полыни, коварно красивого, приманчивого дурмана и его младшей сестры белены. Все цветет, цветет, цветет. И дурманит головы, бередит молодые сердца, застит глаза матовой поволокой.
Лишь короткая летняя ночь не знает отдохновения. Она давно растеряла тяжелые темные шали, широченные бархатные юбки, сотканную из блестящего черного конского волоса чадру. В спортивном костюме она мельтешит то на западе, гася загорелыми руками червонные краски заката, то на востоке — сама растворяясь, исчезая в червонных красках восхода. И не замечает ночь, что нива давно пошла в трубку, выметнула колос, и первая позолота коснулась ее остистой прически.
Но особого очарования полна для меня степь в раннюю осеннюю пору. Куда улетучилась первозданная дрема, завладевшая ею июльскими рассветами. Степь гудит, ликует — от горизонта до горизонта: то пошли в наступление Ефимушки на тракторах, на комбайнах, на жатках. Пшеница требовательно повелевает — поспешайте, поспешайте, поспешайте! Запах спелого зерна, бензина и разогретого работой человеческого тела клубится над степью. А по степным дорогам мчатся колонны грузовиков — к элеваторам, к зерноскладам, к железнодорожным станциям. «Хлеб идет... хлеб идет... хлеб идет!» — поют моторы, поют водители, поют девушки, стоя в кузовах машин по колено в зерне...
От вечерней зари и до утренней, от утренней и до вечерней я слушаю песню молодого, пропахшего хлебом и полынком, обожженного жаркими поцелуями солнца и окрыленного юношескими голосами труда (дорога от Новопетровска к элеватору проходит мимо Кудай-Куля) и сам молодею. Работе в саду приходит конец. Вот только осталось завезти соломы, укутать ею тоненькие стволики яблонь — от зайца, от мороза. И до свидания, сад, — до весны, до раскованной воды. Завтра, пожалуй, поеду к Ефимушке в бригаду. Раненая нога так разболелась — невмоготу. К ненастью. Верная примета. Да и в озере вода поменяла цвет. То был мягкий, теплый — голубая прозелень, а сегодня с утра отливает свинцовой синевой. И небо поднялось выше. Оно по-прежнему чисто, но нет той прозрачности, что позволяет видеть зазвездные миры, если захотеть сильно. В нем кружат журавли — в два яруса. Один, большой, нижний — по часовой стрелке, верхний, как бы вписанный в нижний, — против. Если долго-долго смотреть на их полет, то можно увидеть, как купол неба медленно вращается в двух направлениях. И кажется, не птицы, а небо роняет на землю извечно волнующий душу прощальный крик...
— Сергей Афанасьевич, Сергей Афанасьевич, — доносится до меня голос и, прежде чем я стряхиваю очарование журавлиной песни, на меня налетает Райча — раскрыленная, бронзовотелая, со своими невозможными ямочками на щеках. — Здравствуйте, Сергей Афанасьевич. Я к вам — попроведать. Сама. Правда, и Ефим просил узнать — как вы живете.